Г. БЕЛОРЕЦКИЙ. «БЕЗ ИДЕИ», 1906 Г.

Тираж книги Г. Белорецкого «Без идеи» по решению Цензурного комитета был полностью уничтожен. Книга в авторском исполнении на сегодняшний день не восстановлена, ее издание 1906 года практически недоступно.

В советское время произведения Г. Белорецкого почти не переиздавались в полном варианте, публиковались в разных сборниках только отрывки или сокращенные варианты.

Рассказ из этой книги «В чужом пиру» впервые был опубликован в 10 номере журнала «Русское богатство» за 1905 год. Он  написан во время боевых действий в Манчжурии, участником которых был писатель. Начиная с № 2 за 1905 год почти непрерывно на журнальных страницах появляются повесть "На войне", и рассказы  "На чужой стороне", "В чужом пиру", "Химера". В 1906 году эти произведения выходят отдельным изданием как сборник очерков и рассказов о русско-японской войне под общим названием "Без идеи". Текст, предлагаемый вниманию читателей, представляет собой первый журнальный вариант публикации с измененной в соответствии с современными требованиями орфографией. Журнал хранится в редком фонде научной библиотеки Объединенного музея писателей Урала. В подстрочнике читателю предлагается современный комментарий.

В ЧУЖОМ ПИРУ

I

Из всех бессмысленно-отвратительных картин войны, виденных мною, самыми жестокими и бессмысленными ка­жутся мне те, центральными фигурами которых были китайцы. Мне кажется, я мог бы найти причину или цель страданий японцев и русских: первые рыцарски - гордо подавляли свои стоны и умирали во имя овладевшей ими идеи, вторые - покорно, не смея роптать и жаловаться, страдали за то, что слишком долго терпели свое рабство. А китайцы?.. Здесь больше всего страдали и гибли старики, женщины и дети. За чьи грехи? Для чьего счастья?...

Тот угол Манчжурии[1], где прошла кровавая полоса битв и опустошений, населен очень густо - народом весёлым и наивным, как дети, и как дети же беззащитным и беспомощным. Не знаю, может быть, за недолгое время моих странствований по несчастной стране я успел заметить лишь внешние формы жизни китайцев, но, где бы я ни встречался с ними, в городах ли, в шумной и болтливой толпе, или в деревнях за полевыми работами, - везде они производили на меня впечатление каких-то взрослых детей, добродушных, наивных и забавных. Впрочем, и они на нас, на военных, смотрели тоже, как на детей... Мое появление среди них всегда вызывало с их стороны острое, неудержимое любопытство они смотрели на меня во все глаза, щупали мою одежду, забрасывали меня непонят­ными мне вопросами, видимо - острили на мой счет и хо­хотали. И стоило мне произнести какое-нибудь китайское приветствие, как они приходили в неописуемый, совер­шенно детский восторг. Казалось, им было странно и забавно, что я, такое несуразное и курьезное существо, совсем из другого мира, могу произнести их родное, китайское слово. Вероятно, понятию "иностранец" в их языке, отвечает слово, соответствующее старинному русскому "немец"...

Когда я попал в китайский театр, то вся театральная обстановка очень живо напомнила мне сцену из моего далекого детства, - как мы, ребята, давали публичное "представление". Перед сценой помещался оркестр: человек двадцать серьезных китайцев притащили сюда какие-то табуретки, сковороды, доски, прорванный русский барабан, дудки, свистки и с необыкновенным усердием, но без всякого толку, стучали, звонили, свистели. И под этот аккомпанемент на сцене, обставленной примитивными кулисами, началось действие. К толпе статистов, изображавших вой­ско, как пояснил мне бывший со мной переводчик, вышел начальник, - какое-то необыкновенное существо, с красной бородой необыкновенной длины, весь в ярких перьях, с громадным, больше его самого, мечом. К нему, странно дергая рукой, подошел с поклонами его оруженосец, - "подвел коня", пояснил мне переводчик. Начальник поднял правую ногу и подпрыгнул, - сел на лошадь - и потом все время двигался по сцене, приседая и подпры­гивая, как будто и в самом деле сидя на седле. Потом выскочил на сцену другой, еще более пестрый начальник, - этот тоже прыгал и приседал, но для пущей иллюзии ехал верхом на палке... Я обернулся, посмотрел на публику китайцы, не сводя глаз, смотрели на сцену, и было видно, что они испытывают художественное наслаждение. Когда начальник верхом на палке произнес пискливым голосом речь к войску, публика громогласно выра­зила свое одобрение. Потом произнес речь другой начальник, и оба они отъехали в сторону. Тогда из оркестра, при отчаянном стуке и звоне, вылез человек, одетый в синее с какой-то надписью во всю спину, встал на одно колено, приложил к плечу наподобие ружья палку, нацелился на одного начальника и произнес протяжно пу-у-у"... Потом нацелился на другого и опять - &bdquoпу-у-у"... Начальники повалились на землю, долго дрыгали ногами и умерли. А стрелявшего схватили люди из войска и увели, при чем один из них объяснил публике, что злодею сейчас же отрубят голову... И все это происходило при самом напря-женном внимании зрителей, разразившихся отчаянными кри­ками одобрения и сочувствия, когда убитые начальники под­нялись и раскланялись с публикой. Пьеса кончилась она называлась: "Коварное убийство знаменитых генералов Ли и Суй" [2].

Да и вообще, детские черточки рассыпаны всюду в жизни китайцев. Вот, важно идет учитель с серьезным, задумчивым лицом, - и на его носу красуются очки с громадными, совершенно круглыми стеклами из самого простого стекла. Они нужны только для важности, для того, чтобы все видели, что идет человек ученый... Вот фанза [3] земледельца: в большой глиняной кадке, где хозяин держит запас воды, непременно плавают пущенные им туда маленькие рыбки, и все стены фанзы увешаны герои­ческими картинами, написанными совсем детской рукой и изображающими грандиозных, необыкновенных богатырей, проявляющих, впрочем, свою отвагу и мощь не в бою с неприятелем, а в каких-то чрезвычайно заковыристых танцах. Я помню картину, где самая крупная фигура, изображен­ная в профиль, имела два глаза: один у носа, другой около уха. Должно быть, художник, нарисовав профиль с одним глазом, был смущен неожиданным изображением, как же это у героя может быть только один глаз, и счастливо вышел из затруднения. Когда я указал на несообразность в картине китайцу-переводчику, он мне холодно ответил:

- Китайска самый большой капитан кривой нет...

Вот, наконец, ярко и пестро раскрашенная кумирня [4], - в ней перед главным зданием, где  стоят гипсовые боги и полубоги, есть еще и другое здание, изображающее из себя конюшню гипсовых же лошадей со всей сбруей. Это - на случай, если бы богам понадобилось куда-нибудъ съездить. Перед входом в кумирню, на сажень от нее, сделана небольшая квадратная стена, точно соответствующая размерами этому входу. Это для того, чтобы не мог про­никнуть в кумирню злой дух. Люди и добрые духи могут благополучно обойти стену, а злой дух, вздумав по­пасть в запретное место и имея возможность летать лишь по прямой линии с севера, только разобьет об нее лоб...

Я очень живо помню одного молодого, лет 25, китайца, хозяина фанзы в одном городке, занятой нашим отрядом. Это был высокий и в своем роде красивый субъект с умными глазами и чрезвычайно приятным, мягким голосом. Он был уже отцом семейства, но по характеру и наклонностям совсем не отличался от маленького грязного китайчонка, исполнявшего на его дворе обязанность надзирателя над двумя свиньями и их многочисленным семейством. Оба они одинаково сердились и надували губы, если кто-нибудь говорил по их адресу бранное слово "учикан" (кролик), одинаково были любопытны и на­ивны, с одинаковым рвением собирали коллекцию картинок с бросаемых нами папиросных коробок. Старший где-то достал китайский самоучитель русского языка, - и нужно было видеть его восторг и удивление, когда он произносил мне по самоучителю какое-нибудь исковеркан­ное русское слово, а я угадывал его значение и указывала на обозначаемый им предмет... Младший обычно стоял тут же, хлопал в ладоши и визжал, когда я указывал верно, и старался повторить русское слово. Оба они, как, впрочем, и все китайцы, по отношению к тем, кто их не обижал и не трогал, были очень предупредительны и любезны, и это их желание угодить, оказать услугу, сделать приятное тому, кто им нравится, было так наивно, так детски мило...

Когда мы переменили квартиру, и в их фанзе посе­лились казаки, младшему оборвали ухо за попытки защитить вверенных его попечению поросят, которых очень скоро перерезали, а старший должен был уйти из своей фанзы. Потом мне говорили, что его поймали где-то в горах, заподозрили в шпионстве и - зарубили шашками...

До войны эти дети мирно копошились на своих изящных миниатюрных полях, выращивая кукурузу и универ­сальное растение гаолян [5], дававший пищу и им самим, и их скоту, годившийся и на топливо, и на кровли, и на из­городи. Ими были заняты все сколько-нибудь удобные для культуры этих растений уголки, и, так как каждому хо­зяину, при высоком - для нас, русских, удивительном и непонятном - совершенстве этой культуры, был нужен лишь очень небольшой клочок земли, жили они очень тесно, друг другу не мешая, но и не одолжаясь. Все потребности каждого семейства могли быть удовлетворены домашними средствами, ибо каждый дом представлял из себя полную чашу, и им не было ни нужды, ни охоты знакомиться с тем миром, что лежал за околицей их деревни, и по­тому в их стране не было даже дорог, - были только заросшие уже тропинки.

И вот, в тот угол, где они жили так тесно, так людно, пришли с двух сторон чужие и грубые люди, казавшиеся по своей силе и силе своих орудий взаимоистребления гигантами в сравнении с ними, безобидными и беспомощными, и завязали между собой драку не на жизнь, а на смерть, не обращая никакого внимания на копошащихся у ног людишек, на их жилища, на их пашни...

II

Весною и летом 1904 года я ездил по горам Манчжурии с казачьей дивизией генерала У., составлявшей крайний левый фланг русской армии и имевшей свою базу сначала в маленьком и ничтожном городишке Сай-фу-цзы, потом в городишке побольше - Ай-мынь [6]. В Сай-фу-цзы мы приехали ранней весной, когда только что начинали зе­ленеть изящные китайские пашни и цвели в лесу какие-то деревья, сплошь засыпанные нежными и благоуханными белыми цветами [7]. Нас встретила шумная толпа любопытных китайцев, и городишко оказался полным веселой и хло­потливой жизни. На другой день мы оттуда уехали, оставив там часть отряда, и когда через несколько дней вер­нулись обратно, городишко показался нам угрюмым, опустевшим... Иные фанзы, казалось, были совсем брошены хозяевами, и в их бумажные окна уже глядело непо­правимое разорение: все там, внутри, было переломано, иско­веркано, разбито. Было видно, что там хозяйничали чьи-то чужие, грубые и враждебные руки... И чем дольше мы жили в городишке, тем печальнее и печальнее глядели они... Китайцы бежали с семьями, со всем, что можно было унести, в горы, оставляя свои фанзы на произвол судьбы. И все больше и больше становилось заброшенных и ограбленных фанз, и скоро городишко опустел совер­шенно. Поля вокруг него были вытоптаны и обезображены и на них паслись казацкие лошади. Говорили, что прячущиеся в горах китайцы голодают и умирают с голоду, но эти разговоры никого не трогали: казаки съели все запасы китайцев и теперь сами голодали, так как и в далеких деревнях не оставалось уже ничего, что можно было бы съесть, и с фуражировок они чаще всего возвращались с пустыми руками.

Когда мы отправлялись куда-нибудь на рекогносцировку, мы находили встречавшиеся нам по пути деревеньки и одинокие фанзы тоже совершенно опустевшими: при нашем приближении все китайцы, от мала до велика, бросив все свое добро, бежали в горы.

Первое время действий дивизии генерала У., куда бы ни направлялись ее отряды, мы всюду видели на вершинах сопок и гребней одинокие черные фигурки, отчетливо вы­рисовывавшиеся на фоне неба. Это созерцали наше движение китайцы. Сначала эти фигурки вызывали только шутки и остроты казаков, потом надоели, стали "мозолить глаза", а после двух неожиданных нападений японцев, все решили, что это - шпионы, и, наконец, генерал отдал приказ всякую такую фигурку "снимать" с горы, если только ее можно достать ружейным выстрелом. Может быть, среди них и действительно попадались японские шпионы, но я не думаю, чтобы шпион показывался на вершине горы так от­крыто, так вызывающе, когда можно было спрятаться на той же вершине за камень или дерево. Однажды, после приказа, казачий отряд, при котором был и я, увидел на голой невысокой горке, совсем близко, сидящего на корточках китайца. Я даже рассмотрел, что он курит из длинной китайской трубки. Это было так просто и мирно, что сначала, пошутив по его адресу, отряд проехал мимо, не вспомнив приказа, но потом остановился и решил его "снять". Вы­звали трех лучших стрелков, и устроилось нечто в роде состязания. Сначала выстрелил один и не попал, затем другой и третий - с тем же результатом. Китаец все продолжал сидеть в прежней позе, только отвел в сторону трубку, - очевидно, он не понимал, в чем дело, и с интересом наблюдал за казаками. Офицер, начальник отряда, рассердился, вызвал еще стрелков и велел им выстрелить в китайца залпом. Залп грянул не­стройно, и черная фигурка моментально исчезла. Был ли китаец убит, или просто скатился от страха на другую сторону горы, я не знаю.

Через неделю после того, как был отдан приказ "снимать", мы уже не видели более на вершинах гор этих черных фигурок и скоро убедились, что это, дей­ствительно, были своего рода шпионы, только не японской службы, а добровольцы: они следили за движением русских и давали знать об их приближении находящимся по дороге деревням. Но организован этот мирный дозор был очень несовершенно, и жители получали предупреждения слишком поздно: сами они успевали скрыться, но прятать и увозить имущество было уже поздно. А когда наблюдения с гор стали опасными, мы часто заставали китайцев врасплох...

Мы располагались в пустых фанзах, где еще на очаге горел огонь и по всей обстановке было видно, что четверть часа назад здесь разыгрывались мирные семейные сцены. Казаки шарили по сундукам и ларям, брали все, что можно было съесть или скормить лошадям, брали даже различные китайские безделушки, совершенно им ненужные, - большею частью затем, чтобы на другой же день вы­бросить на дорогу, как лишнюю обузу для заморенного и без того "коня". Ломалась мебель, и из нее складывались костры. И все это делалось со злостью голодного человека, обозленного еще и постоянными неудачами, главную при­чину которых он видел в китайцах: это потому японцы так хорошо всегда осведомлены о приближении русских и всегда встречают их с "превосходными силами", что им шпионят враждебные русским китайцы, которых тут так много и следить за которыми нет никакой возможности.

А враждебные чувства китайцев к русским, и в особенности к казакам, были очень очевидны и понятны: большинство казаков было развращено еще в предыдущую китайскую кампанию и привыкло смотреть на китайцев, как на побежденных бунтовщиков, а на их добро, как на законную добычу победителя. И, конечно, китайцы были заинтересованы в том, чтобы японцы возможно скорее вы­теснили из их городов и сел русских, и помогали первым, отказываясь от всяких услуг вторым. У них были очень солидные основания для такого предпочтения: я помню, с каким уважением и благодарностью говорил об японцах хозяин нашей фанзы в Сай-фу-цзы, когда мы заняли этот город тотчас же после ухода почему то отступивших оттуда японцев. Они ничего не тронули в его фанзе и не только не требовали от него провианта, но еще и накормили его и дали ему риса и мяса для его голодной семьи...

А казаки... Я помню сцену, когда человек десять каза­ков, услыхав кудахтанье кур на дворе одиноко стоявшей фанзы, осадили ее с целью переловить кур и пошарить, нет ли в ней и еще какого добра, я неожиданно наткнулись на сопротивление китайских баб. Этих баб высы­пала целая толпа, тоже человек десять. Туг были и ста­рухи, и молодые, даже девочки. Все они были вооружены или палками, или предметами их домашней утвари. Они кричали, махали своим оружием, - словом, выказывали твердое намерение защищаться до последней крайности. Казаки сначала опешили было, но потом храбро бросились в атаку. Затрещали выстрелы...

Помню я и другую сцену, когда казаки весело опрокиды­вали и разбивали гипсовые изображения богов в кумирне, в той надежде, что в их раскрашенных утробах спря­тано что-нибудь ценное. А какой-то китаец, старый и со­лидный, должно быть - монах, стоял тут же и, молча, не смея вмешаться, смотрел на их дело...

С течением времени эта взаимная вражда, конечно, все обострялась и обострялась. Все чаще и чаще русские ло­вили и казнили шпионов, но за то осведомленность японцев обо всем и их уверенность в своих действиях стано­вились все удивительнее и удивительнее. Китайцы мстили русским не только этими услугами их врагу, - они мстили при каждом удобном случае, заставая ли где в лесу толпой одинокого казака или находя забытого, беспомощного русского раненого... Разумеется, все те случаи звер­ства над ранеными, что приписывались японцам, дело рук озлобленных китайцев, не имеющих иной возмож­ности отомстить за все свои обиды, унижения, страдания. И нет в этих случаях ничего ни возмутительного, ни удивительного, - удивительнее те, не так уж редкие слу­чаи, когда китайцы укрывали в своих фанзах отставших или заблудившихся разведчиков, оказывали помощь нашим раненым.

Более активные из китайцев, голодные и разваренные, пополняли собой хунгузские [8] шайки. Я много расспрашивал о происхождении этих жестоких и вместе с тем трусливых банд, и все, кто знал их, говорили мне, что их преобладающий контингент - именно эти голодные и разоренные китайцы, вынужденные выбирать одно из двух: умирать с голоду, или идти на большую дорогу. В начале войны о хунгузах почти совсем не было слышно, но с течением времени, - по мере того, как все более и более разорялась несчастная Мукденская провинция [9], - говорить о них стали все чаще и чаще. А потом начались уже и стычки с ними... Но это импровизированное ополчение, составив­шееся из мирного и безобидного населения, принужденного взяться за оружие только в виду неизбежной голодной смерти, могло нападать только из-за угла и при первых же выстрелах русских бежало в самой дикой панике. Казаки ловили их "голыми руками" и то сами расправ­лялись с пленниками, то представляли китайским властям. А те, как представители правительства, обязанного держать строгий нейтралитет, предварительно поморив их в тюрьме и изнурив жестокими пытками, публично ру­били им головы.

На таком именно фоне разыгралась почти на моих глазах одна китайская драма, которую я и хочу здесь рассказать.

III

При дивизии генерала У. было четыре переводчика. Двое из них, русские, держались всегда около штаба, а двое других, китайцы, жили больше у нас, - т. е. при отряде Красного Креста. Китаец постарше проводил с нами все свое время, когда генералу не требовались его услуги, а молодой делил свои досуги между нами и обозной при­слугой.

Старшего звали Иван Иваныч. Собственно, настоящее его имя было Юан-кай-шин, но это длинное слово казаки переделали в Ивана Кашина, а потом дали солидному и всегда серьезному китайцу отчество, назвав его Иванычем. Это был задумчивый и печальный человек, казавшийся совершенно равнодушным ко всему, что бы ни происходило перед его глазами. Казалось, у него была какая-то большая дума около которой вертелись все его мысли и в сравнении с которой все, что он видел кругом, было чужим, далеким и неинтересным. Он ни с кем не сходился, никогда не шутил и, по-видимому, только у нас, где к нему так привыкли, что почти не замечали его, чувствовал себя спокойно и удобно. Был он какого-то темно-желтого цвета с большими черными глазами и громадной толстой косой, в которой серебрились уже седые волосы. И только по этим седым волосам можно было подумать, что он уже пожилой: среди китайцев есть только дети, старики и личности неопределенного возраста, которым с одинаковой вероятностью можно дать и двадцать, и сорок лет...

Другой переводчик, Си-нин-чхун или просто Чхун, как его для краткости звали, был крикливый и подвиж­ный субъект - из тех китайцев, которых коснулась куль­тура, насаждаемая русскими авантюристами, наводнившими район железной дороги. Он очень любил русские бранные слова, которыми оснащал свою речь, никогда не расставался с нагайкой и к китайцам относился свысока, с видом собственного превосходства и даже враждебно. Он стыдился того, что он китаец, и пользовался всяким случаем по­казать, что все его симпатии на стороне русских, и что только за недосугом он не успел переменить веру. Русским он льстнл, прислуживался к офицерам и даже к простым казакам и с видимым удовольствием присутствовал на частых у нас в отряде экзекуциях, которым подвергались все китайцы, почему-либо подозреваемые в шпионстве. Ивана Иваныча он очень недолюбливал, - он завидовал доверию, которым пользовался старик у генерала, и не мог переваривать совершеннейшего равнодушия и невнимания старика к его задирающим выходкам.

Юркий Чхун, очевидно, был несложный и вполне понятный тип, - развращенный мальчишка, слишком рано попавший под влияние взрослых прохвостов. Зато степенный Иван Иваныч был для меня очень интересен: из его задумчивых грустных глаз, казалось мне, смотрела на меня та таинственная китайская душа, которой я никак не мог уловить в детских и курьезных внешних формах китайской жизни. Это было что-то чуждое, далекое, старое, может быть - даже недоступное моему пониманию. О чем он грустит, что думает, когда смотрит на все то, что нас окружает, на нас самих, на меня?..

Я несколько раз пытался завязать с ним разговор, но он отвечал мне так равнодушно, так несложно, что после двух-трех слов я обрывал свои расспросы. И только раз он сам задал мне вопрос:

-         Инек [10] - там, далеко-далеко. Русска - там, далеко-далеко. Зачем война? Зачем китайска фанза жги, манза - убивай?

Я не мог объяснить ему этого так, чтобы он понял. Но мне был неприятен упрек, звучавший в его вопросе, и я сказал:

- Не знаю. Я - доктор, я - ни при чем...

- А... - сказалъ он равнодушно. - А деньги твоя много-много...

После этого разговора я чувствовал себя неприятно всякий раз, когда Иван Иванович смотрел на меня сво­ими черными глубокими глазами: мне казалось, что душа, которая смотрит из них, настроена враждебно ко мне, чужому, и что мы все для нее - какое-то стихийное, прида­вившее ее зло, с которым у нее нет сил бороться...

Потом мне все таки удалось сойтись с ним ближе. Так как у нас было много свободного времени, я решил изучать китайский язык, и моим учителем был Иван Иванович. Он указывал на предмет и произносил его китайское название, а я повторял. Скоро я научился складывать целые фразы, и чем больше становился у меня запас слов и фраз, тем менее и менее я чувство­вал его неприязнь. Эти слова и фразы, понятные нам обоим, сближали нас, и я, умеющий сказать кое-что на его родном языке, уже не казался ему таким чужим, как прежде. И мне чудилось, что в темноте его глаз я начи­наю разбирать какие-то неясные, неуловимые очертания...

Он где-то достал толстую китайскую книгу и решил обучать меня чтению и письму. Книга была странная: ее нужно было читать с последней страницы, и строчки в ней шли не горизонтально, а сверху вниз. И вся она была заполнена странными значками, таинственными и сложными. А за этой странной, пестрой и таинственной внешностью скрывалась какая-то мысль, чужая, древняя, родившаяся тысячи лет назад, но и теперь не потерявшая своей свежести и значения.

Ивану Ивановичу, видимо, понравилась почтительность и удивление, с которыми я переворачивал мягкие листы странной книги. Он взял ее у меня и сказал:

-         Больно умный книжка, ученый. Слушай...

Отвернул заднюю обложку и стал читать, водя пальцем сверху вниз по странице. Читал он нараспев, почти пел тихим, глубоким и задыхающимся голосом и тихонько качался в такт своему пению. Тысячи, лет так читали, читали эту самую книгу, углубляясь в эти самые мысли.

Он так увлекся чтением, что не заметил, как я ушел от него, и очнулся только тогда, когда его оклик­нули:

- Эй! Переводчики!.. К генералу.

Он сложил книгу, положил ее за пазуху и поплелся к генералу - допрашивать таких же, как он, китайцев, на которых казачий разъезд натолкнулся где-нибудъ в горах и которых теперь подозревают в шпионстве и судят. Может быть, их и не повесят, но бить нагайками во всяком случае будут.

IV

В средине мая, когда вся местность кругом Сай-фу-цзы была опустошена, и в дивизии появился голодный тиф, генерал У. решил перенести базу своих разведочных экскурсий в другой городок - Ай-мынь. Он нахо­дился в 50 верстах от Сай-фу-цзы, в местности, где только раз прошли русские войска и где, поэтому, можно было жить более сытно, чем в Сай-фу-цзы. Когда известие о перемене базы распространилось по лагерю, все повеселели... Даже Иван Иванович - и тот, как будто, обра­довался передвижению, и весь вечер накануне выступления находился в каком-то странном волнении: много ходил, много курил, не отвечал на вопросы санитаров, точно не слышал их. Обычный урок китайского языка не мог состояться: Иван Иванович задумывался, говорил невпопад. Очевидно, ему было не до урока. Все это меня очень удивляло: я так привык видеть его спокойным, равнодушным... И когда он случайно смотрел на меня, я опять видел в его глазах не то неприязнь, не то какое-то холодное, безучастное равнодушие, что-то далекое и чу­жое, и опять он мне казался таким одиноким, подавленным какой-то большой заботой. И, конечно, спросить его, почему он так волнуется, я не решился.

Утром весело выступили в поход. Дорога, по которой вытянулась змеей дивизия, шла между веселых, зеленых и кудрявых горок, щедро залитых светом солнышко светило так мягко и ласково, не было даже обычной пыли, так как вчера был дождь, - словом, все гармонировало с нашим веселым настроением и усиливало его. Казаки ехали не в экспедицию, где обязательно несколько человек должны погибнуть, а только меняли старую, надоевшую и разоренную квартиру на новую, обильную и нетро­нутую, где и им самим будет лучше, и где поправятся и их отощавшие "кони".

Отряд Красного Креста двигался между дивизией и обозом. С нами ехали оба китайца и четыре казака, составлявших наш конвой. Один из них запеть тонким голоском на веселый, но неторопливый мотив:

"Раскрасотка Акулина -

Чисто ягода-малина,

Сладкий мармалад"...

"Сладкий мармалад", - подтянул ему другой баском. "Сладкий мармалад!" - пропели оба вместе и кончили, один - высокой и замирающей теноровой ноткой, другой - низким и тоже замирающим баском.

Немудрая песенка с немудрым родным напевом тоже очень подходила к настроению. И это пение, и это солнце, и зелень - все напоминало что-то далекое, родное, вызывало милые воспоминания, милые образы.

Мы оставляли разоренный и опустошенный нами край, где и теперь уже умирают с голоду его хозяева, проезжали мимо ограбленных нами фанз, вытоптанных на­шими лошадьми полей, но нам не было до всего этого никакого дела. Мы не виноваты в этом, - нас пригнали сюда не затем, чтобы умереть здесь с голода, и у нас не было выбора: ехать сюда, или не ехать. Да, наконец, и над нами висит та же смерть... А утро прекрасное, мы едем не в сражение, и сейчас так хорошо вспоминаются наши далекие станицы, наши горы, наше небо...

"Э-эх, красотка Акулина

Всю станицу удивила,

Распотешила..."

выводит один дребезжащим тенорком. "Распотешила..." - подхватывает другой.

У изломанных ворот пустой фанзы заливается, лает на проходящее мимо воинство лохматая собачонка, и я слышу за собой восклицание:

- Скажи, пожалуйста: совсем по-русски лает, стерва! Ах ты...

Я еду рядом с Иваном Ивановичем. Он, как будто, по-прежнему серьезен, задумчив и равнодушен. Едет молча на понурой лошадке и точно не видит этих несчастных обгорелых фанз. На невысоком перевале, с которого открылась неширокая панорама все тех же веселых, с мягкими очертаниями, горок, он вдруг тронул меня за руку и показал на синеющую вдали вер­шину.

- Видишь? - спросил он. - Эту сопку я знай. Высокий?

Он посмотрел на меня, и в его глазах блеснуло что-то простое и понятное...

- Высокая, - ответил я.

Он помолчал и опять спросил:

- Твоя сторона... где твоя баба и ребятишки... такой сопка есть?

Я понял...

- Есть... Только пониже... Там, значит, твоя фанза?

И опять он взглянул на меня, - и выражение его глаз было уже совсем ясно и понятно. И, должно быть, он видел, что я понимаю его: так ясно и приветливо он улыбнулся.

- Да, там!..

Перегородка, всегда стоявшая между нами, упала, и мы, которых раньше разделяло невообразимо громадное растояние наших миросозерцаний, ехали теперь рядом и понимали друг друга. И я видел, что мы - не русский и китаец, а просто два человека,        связанные с другими людьми и землей совершенно одинаковыми и простыми, человеческими чув­ствами... И когда я случайно взглянул на торчавшие из земли черные обгорелые столбы, остатки недавно сгоревшей фанзы, это больно укололо мое сердце. И он заметил это и, указав опять на синеющую вдали вершину, сказал:

- Там, верно, тоже русска был...

Мы разговорились, и он рассказал мне, что его семья, живущая там, у синей горы, состоит из жены, двух сыновей, маленькой дочери и отца. Один сын у него женат, и у него уже есть маленький - вот такой - ребеночек, который пищит, как кошка. А отец у него уже слепой, дряхлый, весь трясется и глупый-преглупый: ничего не понимает... Земли у него мало, взрослые сыновья с ней прекрасно справляются, - и когда русские чиновники соби­рали народ для работы на железной дороге, они взяли и Ивана Ивановича, хоть ему и незачем было и не хотелось уходить из своей деревни. А когда началась война, его заставили служить переводчиком, потому что он лучше других научился говорить по-русски. И семьи своей он не видал целых пять лет...

V

Спешить было некуда, незачем было утомлять лоша­дей, - и потому на бивак остановились рано, часа в три. И остановились не в деревне, как это всегда делалось раньше, а выбрали веселую полянку в лесу, всю покры­тую синими ирисами, под горкой, защищавшей ее от жаркого солнца. У края поляны стояла маленькая кумирня и фанза - должно быть, монахов. Оба китайца-переводчика толковали возле нее с монахами, расспрашивая, по приказанию генерала, о том, нет ли здесь близко японцев, и что вообще о них слышно. Сведения получились самые приятные, - об японцах здесь и слыхом не слыхать.

Скоро застучали в лесу топоры, и в разных местах поляны появились дымки. Мы, как всегда, расположились в центре дивизии, и наши санитары тоже разводили огонь, готовили чай. Наш старший врач, добродушный старик, крупный и неуклюжий, очень напоминавший своей фигурой старую гориллу, лежал на спине, смотрел на небо и говорил:

- Какое сегодня прекрасное синее небо. Поляна тоже си­няя от ирисов, и кажется, что это отсвечивает на ней небо.

- Да вы поэт, Федор Карлыч!-улыбнулся я.

- Вот облачко плывет и тает - и кажется, что оно тает просто от удовольствия, от наслаждения... Прекрасно, Григорий Петрович...

- Великолепно, Федор Карлыч...

Я лег рядом с ним. Кругом быль веселый гомон звонко кричал Чхун, пересыпая речь отборными ругатель­ствами, и на мгновение все затихло - после того, как генерал где-то близко от нас крикнул хриплым голосом:

- Заткните этому желтому дураку глотку!.. У меня чтобы без матери!..

У нашего костра возился с чайниками толстый санитар, рябой и рыжий. И я вспомнил, как он на днях рассказывал мне печальную историю о том, почему он поехал на войну. Есть у него там, в Зарайске, "она" (он вытащил из бумажника, что хранился у него на груди, две маленьких фотографических карточки и показал мне: "Это вот в профиль, а это - в натуральную величину"), и как-то раз он поссорился с нею и сго­ряча пригрозил, что уедет на войну. Угроза не подействовала, и он, как мужчина, должен был уехать. Когда уезжал, и он плакал, и она плакала, и смерть не хотелось ехать, но было уж стыдно остаться... "Так и уехал", кончил он и сконфуженно улыбнулся.

- Как дела, Осип Прокофьич? - крикнул я ему.

- Как сажа бела, - ответил он. - Сейчас скипит.

- Прекрасно... И никакого черта, кроме чаю, мне сейчас не надо, - начал было Федор Карлович и не кончил. Весь гомон мирного лагеря покрыл вдруг стран­ный звук: точно кто-то бросил на железную крышу горсть камней. Все моментально смолкло... Прошумел лес коротко и странно, не так, как шумит от ветра...

Я продолжал лежать... Я понимал в глубине души, что это залп, и близкий, но это было так нелепо, так не­ожиданно, что я не верил и ждал, что будет дальше. Прошло несколько мгновений абсолютной тишины - и опять те же звуки, точно кто горстями бросал камни на железные листы... И вдруг - резкий, пронзительный крик... Сразу поднялся невероятный шум, - все закричало, задвигалось, забегало. Я вскочил, сердце у меня, помню, замерло, и
прежде, чем я успел сообразить что-нибудь, меня смяла толпа казаков, с криком бежавших куда-то. Как молния, в моей голове сверкнула мысль: "Стреляют в нас!" - и меня охватил ужас, отчаянный, невыносимый, овладевший всем моим телом. Я тоже закричал и побежал, увлекаемый толпой. А за нами, близко-близко, стучали камни по железным листам и совсем рядом, над ухом, раздавались какие-то взвизгиванья, короткие и резкие, точно быстро проводили пилой по железу.

...Я очнулся в лесу, - деревья разбили толпу, и я остался один. Я понял, что это была паника и что японцы стреляют в нас с той горки, у подножия которой мы были. Сердце у меня отчаянно билось, стучало в висках, но я теперь был вне толпы и мог соображать. Выстрелы гремели по-прежнему, и был слышен визг, но не такой резкий, как показалось сначала. Что-то шлепало по листьям, точно где-то в ветках запуталась и билась птица... Что делать?.. Я сделал несколько шагов по тому направлению, куда мы бежали, и увидел казака, как-то странно прислонившегося к дереву. Он стоял, согнувшись, низко опустив голову и упираясь в дерево плечом. Одна рука висела, как плеть... Я подошел к нему.

- Что ты?..

Потом тронул его за плечо, дернул. Он пошевельнулся, плечо заскользило по дереву вниз, - и он, как мешок, свалился на землю. И только теперь я увидел, что он в крови. Я пощупал пульс - биения артерии не было слышно. Это меня испугало: я схватить другую руку - там тоже ничего не было... Убитый... Я посмотрел на лицо: это был наш казак, тот самый, что давеча пел тенорком "Акулину"... Что-то с визгом: звякнуло рядом со мной, потом тоже с визгом, но мягко, точно хлюпнув, шлепнулось в казака. Я вскочил и побежал...

...Я бежал, натыкаясь на деревья, как вдруг меня остановил не то крик, не то стон:

- Земляк... Паря...

Я обернулся. В нескольких шагах от меня ста­рался приподняться с земли казак. Лицо его было ка­кого-то синевато-землистого цвета, глаза - широко раскры­тые, но ничего не выражавшие, белесоватые...

- Возьми меня с собой... Паря, голубушка...

Мне не было до него никакого дела, и было неприятно и досадно, что он меня остановил. Он смотрел на меня белесоватыми глазами и, упершись одной рукой в землю, другой шарил у себя на груди.

- Три рубля дам, больше нету... Не спокинь... голу­бушка, не спокинь...

Он был ранен в ногу и, должно быть, долго полз - за ним была длинная полоса примятой травы. Из ноги текла кровь, и я трясущимися руками стал расстегивать ему штаны.

- Опосля это, опосля... - заговорил он. - Уйдем скорее...

- Ничего, - сказал я дрожащим голосом. - Ничего... Двум смертям не бывать... Я живо перевяжу, а то кровь идет.

Я кое-как перевязал ему кровоточащую рану, и это немного успокоило нас обоих.

-         Вот и прекрасно, - сказал я уже более твердым голосом. - Теперь пойдем. Пускай их стреляют. Пускай, черт с ними...

Он обнял меня, и мы с трудом поднялись с земли и заковыляли... Он был тяжел, и шли мы медленно, но я чувствовал, как проходил мой страх и успокаивалось бьющееся сердце.

- Пить хочу, - прошептал казак.

- Терпи, брат... Я тоже хочу.

...Я не могу сейчас сообразить, долго ли мы шли таким образом, обнявшись, лавируя между деревьями и продираясь сквозь кустарники. Выстрелы за нашими спинами станови­лись все реже и реже, наконец, смолкли совсем, а мы все шли вперед, изнемогая от жажды... Наконец, набрели на глубокий и обрывистый овраг, на дне которого, как можно было разглядеть сквозь деревья, толпой стояли ло­шади и люди. Это были "наши"... На дне оврага бежал ручей, мутный и грязный, и мы оба, лишь только добра­лись до него, прежде всего жадно припали к грязной воде...

Федор Карлович, бледный, осунувшийся, был здесь и перевязывал раненых. Возле него сидел на корточках Иван Иваныч, тоже бледный, и весь дрожал, так что его правая рука, обмотанная белым свежим бинтом и лежавшая у него на коленях, прыгала. Глаза его были закрыты, и дышал он тяжело и часто, как уставшая собака. В панике он был ранен в руку.

Пока мы возились с ранеными, выяснилось, что японцы, вызвав панику в нашем лагере, ушли, потому что их было очень мало. И тотчас же за этим донесением генерал отдал приказ к выступлению.

VI

Через два часа мы уже находились в маленькой дере­вушке, верстах в пяти от злополучной веселой полянки. Фанза, которую мы заняли, походила на лазарет: в ней на канах [11] лежало 23 раненых. Федор Карлович, хромая, суетился около них и говорил каждому:

-Ничего, пустяки, к свадьбе заживет. Не робей, паря.

Я составлял список раненых, чтобы сообщить в штаб, сколько нам нужно носилок и носильщиков и сколько раненых могут ехать верхом. На дворе сани­тары резали барана, готовя больным ужин. Они напе­ребой перебирали все подробности несчастья, и в их разговор то и дело вмешивался Чхун, по-видимому совер­шенно оправившийся от страха. Крича и сквернословя, он рассказывал, что видел японцев совсем близко, вот так, и не только не струсил, а даже показал им кукиш, а когда они дали за это залп по нему по одному, сделал в их сторону непристойное телодвижение. Иван Иванович сидел, сжавшись, в углу двора, по-прежнему держал на коленях раненую руку и все еще дрожал. От его прежней солидности и серьезности не осталось и следа - к великому злорадству Чхуна. Я несколько раз подходил к нему, но он смотрел на меня так жалобно и пугливо, что я не решался заговорить с ним, и только спрашивал:

- Как рука?

Список был кончен, и мне нужно было идти.

- Эй, переводчики! - крикнул кто-то на дворе, когда я складывал листки бумаги. - Генерал требует. Будет вам сейчас, сволочам...

В штабе я застал такую сцену. На канах фанзы, поджав под себя ноги и упираясь руками в бедра, сидел генерал У., короткий и толстый, как жук, черный и загорелый. Он был без сюртука, в одной рубахе, расстегнутой на мохнатой груди. Перед ним стояли переводчики - Чхун, навытяжку, по-военному, и Иван Иванович, согнувшись и придерживая здоровой рукой больную.

- Вас не для этого нанимали, желтые морды, предатели! - кричал на них генерал. - Из-за вас, из-за подлецов, черт знает что. У меня - смотри! Если еще раз, церемониться не буду, живо вздерну. У меня - никуда не убежишь... По полсотни каждому! - уже спокойнее добавил он.

Китайцы стояли ни живы, ни мертвы. Иван Иванович, впрочем, дрожал, как будто меньше, чем прежде, но Чхун, бледный, растерянный, был очень жалок.

- Старик ранен, - сказал я генералу. - Может быть, можно освободить?

Генерал сердито посмотрел на меня, хотел было за­кричать, но раздумал и махнул рукой.

- Э, гуманность... Ну, старику - половину. Поверьте мне, молодой человек, не из кровожадности я жесток. Законов войны не забывайте!.. И на забывайте, - вдруг возвысил он голос, - что больше ваших замечаний я не по­терплю!.. Что вам угодно?..

Пока я рассказывал, зачем я пришел в штаб, ге­нерал успокоился совершенно и, неожиданно перебив меня, сказал, обращаясь к толпе офицеров:

- Сейчас же нарядить взвод к кумирне и поймать тех двух сволочей, монахов. Вздернуть без разговоров - тут же, на воротах чертовой кумирни...

Очевидно, предполагалось, что монахи знали о близости японцев и играли им в руку.

Переводчики вернулись к нам поздно вечером, когда уже стемнело, и мы с Федором Карловичем, накормив и уложив спать раненых, сидели на дворе, ужинали и на все лады комментировали "неожиданное нападение". Первым пришел Чхун. Он, по обыкновению, выругался сна­чала, потом попробовал пошутить, но не вытерпел и вдруг расплакался. И плакал он совсем по-детски, как наказанный ребенок, - всхлипывал, шмыгал носом...

- Ничего, - ходя, подошел к нему Федор Карлович. - Ничего, не робей: до свадьбы... Григорий Петрович, надо ему дать чего-нибудь, пускай успокоится.

Я принес капли, накапал в стакан с водой и поднес Чхуну. Стуча зубами о край стакана и обливаясь, он выпил.

Иван Иванович подошел прямо к нам, протянул больную руку, с которой сползла повязка, и сказал отрывисто:

- Вяжи.

Я перевязал. Он был угрюм, не дрожал более и казался совершенно спокойным. Когда я взглянул на него и мы встретились глазами, я опять увидел в них преж­нюю неприязнь, еще более острую и заметную, чем раньше. Легко раненный казак, выползший из фанзы закурить у костра трубку, спросил его грубо:

- Всыпали?.. Мало, должно, если ходишь. А вон сколько народу из-за вас, подлецов, перепортило.

- Так и надо! - вдруг крикнул Иван Иванович, вырвав у меня руку. - Так и надо: не лезь чужой земля!..

- Что?.. Ах ты, косая морда, - заревел было казак и поднялся с земли, но Федор Карлович подбежал к нему и обхватил за талию:

- Ничего, ничего... Перестаньте, господа, перестаньте. Это пройдет.

VII

На другой день наше путешествие уже не имело такого веселого и приятного вида, как накануне. Правда, первая сотня выступила, по обыкновению, с гиганьем и пеньем, но у нас, в хвосте колонны, все были молчаливы и со­средоточены. В нашем отряде не хватало казака, к которому все привыкли и который был уже членом нашей походной семьи. За нами несли раненых, и кто-то из них стонал протяжно и громко...

Иван Иванович шел пешком и тащил свою ло­шадь в поводу. Когда мы останавливались для смены носильщиков, он ложился на землю, на живот, или прис­лонялся верхней частью спины к дереву. Сесть или лечь на спину он не мог. Чхун, тоже заметно страдавший, шагал бодрее и на остановках выбирал погуще траву и мужественно садился - непременно на виду у всех.

Двигались медленно, с частыми остановками - для смены носильщиков, для отдыха раненых, которых тошнило от качки. Один из них умер дорогой, и казаки, несшие его труп, чаще просили отдыха и смены, уверяя, что он тяжел, как свинцовый... К вечеру от него стало пахнуть, и носильщики сменялись поминутно.

Хотя от места нашего ночлега до Ай-мыня было всего лишь 20-25 верст, мы не дошли до него за день, а оста­новились ночевать в деревушке в 5 верстах от города. Дивизия уехала вперед, в город туда же потребовали и обоих переводчиков, так как предстояла закупка про­вианта и фуража и, следовательно, много объяснений с ки­тайцами.

А мы приехали в Ай-мынь только в полдень. Раненых в тот же день отправили в Ляоян, мертвого похоронили. Остались одни только здоровые, наслаждавшиеся после дол­гой жизни впроголодь обилием плодов земных, - и вечером мы с Федором Карловичем были приглашены штабом послушать полковую музыку. Музыканты в сумерках мягкого весеннего вечера играли веселые марши, задумчи­вые вальсы...

Несчастье было забыто...

VIII

После музыки мы с Федором Карловичем сидели в отведенной нам чистой и просторной фанзе и писали от­четы. Возле нас стоял толстый китаец, хозяин фанзы, куривший из длинной трубки и поминутно обмахивавшийся веером, и смотрел, как я пишу. Когда я останавливался, он выражал, как мог, свое удивление и одобрение и с почтительностью рассматривал перо. Потом притащил тетрадь и заставил нас написать в ней что-нибудь на память. Я не знал, что ему написать, и передал тетрадь Федору Карловичу. Тот посмотрел на меня, засмеялся и вывел: "Я вас люблю любовью брата, а может быть - еще нежней". Китаец закивал головой, засмеялся и показал ему большой палец, в знак своей благодарности, потом принес кисточку и тушь, взял у меня отчетный листок и тоже написал на нем что-то по-своему. Я показал ему за это свой большой палец.

Обмен любезностями не кончился на этом: китаец вытащил из-за пояса свой веер и раскрыл его перед нами. На нем были изображены какие-то цветы и птица. Китаец захлопнул его и раскрыл снова, - и на этот раз мы увидели грубо намалеванные неприличные картинки. Китаец хохотал и тыкал пальцем в наиболее пикантные места рисунка.

- Вот баловник, - засмеялся Федор Карловича. - Поди ведь, потомства у него, как песку, а чем занимается...

Китаец был очень доволен эффектом, который произвел его веер. Чтобы отплатить ему, мы оба вытащили часы и показали. У Федора Карловича часы были с боем, - и китаец был доволен несказанно. Все китайцы почему-то чрезвычайно любят часы, - кажется, даже больше, чем их любят наши маленькие гимназисты.

Эта процедура обмена любезностями продолжалась бы, конечно, и еще, если бы ее не прервало появление Ивана Ивановича. Он целый день был занять и теперь казался утомленным донельзя. Поздоровался он с нами очень утомленным, охрипшим голосом, но, когда увидел толстого хозяина, все его утомление исчезло сразу. Он что-то закричал, закивал головой, замахал руками и бросился к нему. Тот посмотрел на него сначала с недоумением, потом узнал и тоже закричал и замахал руками. Я никогда не видел более бурной встречи старых знакомых...

Когда кончились бурные приветствия, китайцы ушли в соседнюю комнату - поговорить. Говорили они недолго, и, когда Иван Иванович вышел к нам, он был очень расстроен и опечален.

-Ну, что? - спросил я его.

- Хорошо нет, - ответил он. - Наша деревня русска много-много, моя фанза - жги...

- А семья?..

- Не знай... Я - не знай, он - не знай... Вяжи!

Он протянул мне больную руку.

Я поправил сбившуюся повязку. Он смотрел куда-то в угол и не замечал, что я уже кончил перевязку, а все держал руку вытянутой.

- Может быть, хочешь есть? - спросил я.

- Мало-мало... - ответил он равнодушно.

Поев, он взял меня за руку и отвел в угол фанзы. "Я пойду, - сказал он... До деревни тридцать ли, и я успею утром вернуться. Если опоздаю, а генерал потребует, скажи, что это ты меня куда-нибудь послал. Хорошо?"

Я согласился, и он ушел.

IX

Утром Иван Иванович вернулся. Действительность, ко­торую он нашел в своей деревне, была самая печаль­ная: та половина деревня, где стояла его фанза, была сож­жена, а другая совершенно пуста, - там не было ни китайцев, ни русских. Это значило, что все китайцы бежали в горы и не смели вернуться назад. Иван Ива­нович не знал, где их искать, а так как было уже утро, вернулся в Ай-мынь. Днем он ходил по городу, разыскивал знакомых и расспрашивал их, а вечером опять заявил мне, что на ночь уйдет. И так три ночи подряд уходил он - очень исхудал, заметно поседел... поиски были, по-видимому, тщетны...

А в четвертую ночь ему нельзя было уйти: на утро на­значена была экспедиция, и Иван Иванович в четыре часа должен был выехать с отрядом в поход.

Отряд, при котором были и мы с Федором Карловичем, двинулся как раз по той дороге, при которой стояла злополучная деревушка. Она была расположена по берегам веселой, ярко блестевшей на солнце речки [12] - и на одном берегу стояло несколько разбитых, обезображенных фанз, а на другом торчали из черной земли обгорелые столбы. Два таких столба, стоявших у самого берега и отражавшихся в речке, были соединены перекладиной, и на ней висел труп китайца...

Когда мы вернулись из экспедиции назад в Ай-мынь, город переживал ту же самую эволюцию, что и прежняя наша резиденция, Сай-фу-цзы. Китайцы мало-помалу уходили из него, закрывая свои "магазины" и за­колачивая фанзы, - и скоро улицы городка стали оживляться только звяканьем копыт казацких лошадей да крупным и грубым русским разговором. И опять мы стали чув­ствовать недостаток фуража и провианта...

Жизнь текла монотонно и скучно, - отряд отдыхал, японцы не двигались вперед, и новостями, разнообразив­шими нашу жизнь, были лишь все учащавшиеся сообщения о том, что китайцы относятся к нам все враждебнее и враждебнее. То рассказывали, как китайцы, поймав в лесу заблудившегося казака, после самых диких мучительств, убили его, то - как пришел в Ай-мынь казак-фуражир с вырезанным языком, то еще что-нибудь в столь же утешительном духе... Стало опасно отходить от города в лес в небольшой компании. И, наконец, стало известно, что китайцы всех попадавшихся им в руки жгут живем на кострах и что появились шайки хунгузов.

X

Мы только что выкупались в быстрой и холодной горной речке и шли полем домой. Был вечер, - солнце уже коснулось краем деревьев, покрывавших вершину горы, и где-то глухо стонала жаба. После купанья чувствовалась какая-то особенная легкость и бодрость, и офицер, купавшийся с нами и все время перед тем пристававшей к нам, чтобы мы написали ему свидетельство, что он болен дизентерией и что ему необходимо госпитальное лечение, говорил теперь о том, как хорош в Манчжурии воздух и как хорошо было бы пожить тут на даче.

На поле, по которому мы шли, стояло одинокое большое дерево, и под ним мы увидали небольшую кучку казаков - человек пятнадцать. Они стояли плотно, кружком, и что-то не то делали, не то рассматривали, молча, сосре­доточенно.

- Что бы они могли там делать? - спросил Федор Карлович.

- А давеча двух подозрительных китайцев поймали, - объяснил офицер. - Должно быть, экзекуцию производят. Надо бы повесить, да генерал сегодня в хорошем настроении - велел только постегать.

Когда мы подошли ближе, оказалось, что офицер прав. Из тесного кружка доносился слабый, свистящий звук плети, еще какие-то странные звуки, похожие на хлю­панье воды, и резкий, отрывистый, немного хриплый полушепот:

- Не блуди... не блуди...

Ему вторил низкий сдержанный голос:

- Семсит пять... семсит шесть...

А толпа хранила глубокое молчание. Только время от времени я слышал глубокий вздох - так вздыхаешь, когда долго сдерживаешь дыхание и больше не можешь его сдерживать...

- Семсит восемь... семсит девять...

Шагах в пяти от казаков стоял старик-китаец со связанными назад руками. Он был согнувшийся, маленький и совершенно седой с изжелта-белой тонкой косой и редкими, длинными волосами на верхней губе, похо­жими на усы моржа. Голова его тряслась, глаза были закрыты, и на лице было недоумение... Казалось, он прислушивался к странным звукам и силился понять, что они могутъ значить.

Экзекуция шла своим порядком, и, наконец, считав­ший удары произнес, повысив голос, почти крикнув:

- Сто!

Толпа задвигалась, заговорила.

- Чай, сдох...

- Ну, они, паря, живучие, что твоя кошка. Я однова видал...

Оживился и старик: что-то забормотал, закивал голо­вой и засмеялся неслышным старческим смехом, точно обрадовался, что странное молчание и странные звуки кон­чились.

К нему подошел казак с плетью, вспотевший и раскрасневшийся, со сдвинутой на затылок фуражкой, и развязал ему руки. Старик с удовольствием вытянул их в стороны и засмеялся еще сильнее. Казак с брезгли­вой миной взял за ворот его синей грязной рубахи и потащил к дереву, в толпу.

- Пойдемте, пойдемте, - заторопился Федор Карлович и быстро пошел по дороге. А я не мог уйти: меня против воли тянуло к дереву неудержимое любопытство - посмотреть, что там делается. Я протискался сквозь толпу.

Казак, удерживая рукой старика за воротник его ру­бахи, неожиданно и быстро ударил ногой по его ногам. Старик свалился ничком на землю, но тотчас же быстро, точно на пружине, повернулся на спину и сел. Он все еще смеялся и, кивая головой на притащившего его сюда казака, все что-то пытался сказать сквозь душивший его смех, но не мог...

- Из ума выжил, - сказал кто-то.

- Ничего, сейчас придет в ум... - ответил казак с плетью. - Попридержи-ка его, паря, за плечи.

Старика опять опрокинули навзничь. Один из казаков прижал его плечи к земле, а другой быстро стащил с него широкие штаны. Тело у старика было какого-то шоколадного цвета, совсем не похожее на человеческое... Он перестал было смеяться, с трудом, упираясь подбородком в землю, поднял голову, посмотрел в недоумении на казаков, на меня своими мутными белесоватыми гла­зами, но потом опять мотнул головой и опять засмеялся...

Негромкий, но резкий свист и еще другой странный звук...

- Раз...

На шоколадном теле легла белая узкая полоска, точно бумажная лента...

Старик дернулся всем телом, еще выше поднял голову. Глаза его были теперь широко раскрыты и, казалось, побелели еще более, как будто на них были бельма...

Опять свист - и на тело легла другая полоска бумаги, пересекшись с первой...

-Два...

И вдруг - крик, нечеловеческий, неописуемо-ужасный крик, который и сейчас, когда я пишу об этом, зве­нит в моих ушах...

XI

Эту ночь мне снились страшные сны. То я видел, что мы обойдены, окружены со всех сторон и стоим кучей в котловине и ждем. Казаки, бледные, трясущиеся, стоят сотнями в полном порядке, как на параде, с развернутыми, хлопающими от ветра знаменами. С трех сторон, по трем дорогам, приближаются к нам звуки перестрелки: то отступают, теснимые японцами, наши заставы. Заняты все три дороги, и нам больше нет выхода... Стреляют все ближе и ближе, и звуки выстрелов, короткие и равнодушные, странно оттеняются общим молчанием, удивительной, мертвой тишиной. И вдруг кто-то крикнул неестественным, звенящим голосом:

- Братцы! Спляшем в последний раз...

И откуда-то взялись гармоника и бубен, и все кругом заплясали, топоча по земле и выкрикивая: "Вот как! Вот как!.." Пляшу и я, и тоже кричу: "Вот как! Вот как!.." А уж на горе видны японские пушки, видны черные их жерла, обращенные прямо на нас...

То мне снилось, что я на перевязочном пункте - и не могу справиться с работой. Раненых стоит кругом целое полчище, и все они, кровавые, тянут меня к себе, кричат, и изо всех льется кровь и ручьями, журча, 6ежит по земле под ногами. И мои ноги скользят в грязи, и сам я весь мокрый от крови... И уж близко бегут казаки с безумным криком и сейчас нас всех сомнут, а я не могу сдвинуться с места. И что-то визжит кругом, как пила по железу...

То видел я, что я привязан к дереву, у моих ног лежат дрова, и их разжигает согнувшийся китаец. Тело у него темное, шоколадного цвета, и на нем наклеены белые бумажные ленточки. Наклеены они плохо, и ветер играет концами. А кругом кричит и пляшет целая толпа кривляющихся китайцев, голых, с шоколадными телами, тоже покрытыми белыми полосками. И в их вое я разбираю отдельные крики, отчетливо выговаривающие мое имя: "Григорий!.. Григорий!.. Григорий!.." От этих криков я просыпаюсь и вижу, что надо мной в полумраке наклонился Иван Иванович, дергает за мое одеяло и кричит:

- Григорий! Григорий!

Я вскакиваю и, не понимая, наяву ли я вижу его или это продолжается сон, спрашиваю:

- Что? Что тебе?

- Вставай, Григорий... Вставай!

Крик разбудил Федора Карловича, и он, как угорелый, спрыгнул с кан.

- Пожар? А? Пожар?

Иван Иванович продолжал кричать, как сумасшедший, и тянуть меня за руку...

- Григори... Григори... Пойдем... Лечи мало мало...

Я почти машинально повиновался ему, и он вытащил меня на двор. На дворе горел костер и освещал толпу сонных санитаров, наклонившихся над чем-то, лежащим на земле, возле самого огня. Иван Иванович притащил меня к костру и толкнул на лежавший на земле предмет. Это было голое, темное человеческое тело, казавшееся при свете костра темно-бронзовым. Я наклонился, дрожа, и нащупал плечо, - холодное и скольз­кое. Я поднял голову лежавшего и - узнал старика, которого казаки били вечером. И голова была уже холодная, тяжелая.

- Мертвый... - сказал я, вздрогнув.

Иван Иванович высоко подпрыгнул, хлопнул ладонями по бедрам и закричал дико, пронзительно... Санитары отшатнулись от него в сторону... А он быстро наклонился к трупу, опять подпрыгнул и опять завыл. Его крик холодил сердце... Коса у него растрепалась, и волосы, длинные и густые, как женские, рассыпались по спине.

-Ага... - раздался вдруг из толпы санитаров насмешливый голос Чхуна. - Ага... Папаша -  чики-чики... Сдохла папаша...

Чхун, по обыкновению, прибавил ругательство и засмеялся. Иван Иванович быстро повернулся и, метнувшись в его сторону, обеими руками вцепился ему в лицо. Чхун завизжал, как поросенок... Они клубком повали­лись на землю. Санитары, точно в оцепенении, смотрели на них, катающихся по земле. Федор Карлович, в одном белье, бросился разнимать... Я тоже...

Мои руки путались в волосах Ивана Ивановича, визжавшего и ревевшего, как зверь. Кое-как мы разжали его стиснутые руки и освободили Чхуна, - тот, вырвавшись, на четвереньках юркнул в темноту.

... Днем Иван Иванович унес с двумя другими китайцами труп своего отца - и больше в отряде его никто не видал. В следующую ночь сгорела богатая фанза, где помещался генерал со своим штабом, - и все решили, что это Иван Иванович отомстил русским, и что он, вероятно, перешел на службу к японцам.